Читаем без скачивания Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Александра Бруштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всё? – спрашивает папа.
– Всё.
– Ну, так перестаньте все над ней страдать! Ничего страшного во всем этом нет.
– Как же нет, Яков? – говорит мама, вытирая платком глаза.
– А так, что нет! Может быть, эта классная дама в самом деле плохой человек, не знаю… Что же, девочка проживет жизнь и не увидит плохих людей? Их очень много на свете! Жаль, что она сталкивается с ними так рано, но что поделаешь?.. А что в школе «надо не хотеть, а слушаться», так ведь это правильно! Подумай, если всякий начнет выкомаривать на свой салтык, что ему «хочется», никакого ученья не будет! И в угол ее поставили за дело – она смеялась во время урока. Я бы, – оговаривается папа, – не ставил детей в угол: по-моему, нехорошо так срамить их, да еще в первый же день. Но ведь у нее могут быть другие мысли, не такие, как у меня, у этой вашей… ну, как ее? Не Дрыгалкой же мне ее звать, есть у нее, наверно, имя и отчество, – Христофора Колумбовна, что ли…
– Евгения Ивановна… А как же, папа, правду? Сам видишь, правду ей говорить нельзя!
Папа задумывается. Молчит. Ох, как ему трудно ответить на этот вопрос!
И вдруг в разговор вступает Поль.
– Помнишь, – говорит она, – как первого мая мсьё лё доктёр ходил всю ночь по квартирам, а там спрятали людей, которых избили полиция и казаки? И я – спасибо ему! – ходила с ним… Ну вот, если бы на следующий день твоего отца позвали в полицию и приказали: «Назовите адреса, по которым вы ходили оказывать помощь!» – как ты думаешь, он назвал бы эти адреса?
– Конечно, нет! Он ни за что не сказал бы!
– Да, не сказал бы, – подтверждает папа. – Потому что тогда всех этих избитых, раненых людей арестовали бы и заперли в тюрьму!
– А что бы ты им сказал, этим полицейским?
– Я бы сказал: «Да отстаньте вы от меня! Какие квартиры? Какие раненые? Я ничего не знаю, я всю ночь спокойно спал дома!»
– Ты солгал бы?
– А по-твоему, надо было сказать правду?
Мы все долго молчим.
Глава пятая
Что делать с Катей Кандауровой?
В понедельник утром – ничего не поделаешь! – я отправляюсь в институт. Торжественных проводов мне уже не устраивают. Папы нет дома – и всю ночь не было: он у больных. Без папы некому напомнить мне о том, что в жизни надо говорить одну только правду. Да и опыт первого дня ученья уже показал нам с папой, что в институте надо говорить правду лишь с оговоркой: «Если это не повредит моим подругам!» Это компромисс, говорит папа, то есть отступление от своих правил, уступка жизни. Когда-нибудь, думает папа, компромиссов больше не будет – будет одна правда и честность.
– А скоро это будет?
– Может быть, и скоро…
Папа говорит это так неуверенно, как если бы он утверждал, будто когда-нибудь на кустах шиповника будут расти пирожки с капустой.
Но все-таки еще вчера вечером мы с папой уточнили: солгать из страха перед Дрыгалкой или Колодой, из страха перед наказанием – нельзя. Это трусость, это стыдно. Солгать из желания получить что-нибудь для своей выгоды – тоже нельзя. Это шкурничество, это тоже стыдно. Говорить неправду можно только в тех случаях, когда от сказанной тобою правды могут пострадать другие люди. Тут надо идти на компромисс. Это и горько, и больно, и тоже, конечно, стыдно, но что поделаешь?
Мама и Поль прощаются со мной молча, крепко целуют меня. Обе они – грустные, словно провожают меня не в институт, а на гильотину. Одна только Юзефа верна себе: она раз десять напоминает мне о том, что вещи надо «берегчи», потому что за них плачены «деньги, а не черепья».
Первые, кого я встречаю в швейцарской, когда вешаю на тринадцатый номер свою шляпенку, – это Маня и Катя Кандаурова. Катю совершенно нельзя узнать! Она чистенькая («Мы с мамой ее в корыте вымыли!» – радостно объясняет Маня), платье ее и фартук тщательно выглажены, ботинки начищены, как зеркало. Но главная перемена – в ее голове. Теперь Колода уже не скажет, не может сказать, что Катя Кандаурова – дикобраз. Ей старательно вымыли голову, волосы стали мягче и лежат ровненько под розовым гребешком. Все мы, обступив Катю и Маню, говорим о том, какая Катя стала аккуратная, – и все мы этому радуемся. Уж очень она была жалкая в субботу, когда стояла перед Колодой и Дрыгалкой! Теперь этого нет. Нельзя сказать, что Катя Кандаурова веселая – да и с чего бы ей веселиться? – но она спокойна, нет в ней этого пугливого шараханья, как у птенца, который выпал из гнезда и боится, что сейчас на него наступит чья-то нога. Иногда она взглядывает на Маню, и глаза ее словно спрашивают:
«Все будет хорошо, да?»
И Маня отвечает ей без слов матерински-ласковым взглядом своих чудесных глаз, которые никогда не смеются и даже в смехе плачут:
«Да, да, не бойся, все будет хорошо».
Маня рассказывает мне и Лиде, что они написали письмо Катиной тете Ксении, которая живет в другом городе. Тетя Ксения, по словам Кати, хорошая, добрая. Папа ее очень любил, так что и Катя ее любит – так сказать, понаслышке, потому что сама никогда ее не видала. Перед смертью папа написал сестре, прося позаботиться о Кате.
Единственный человек, который словно даже не замечает перемены в Кате Кандауровой, – это Дрыгалка. Конечно, если бы Катя снова явилась в виде Степки-растрепки, Дрыгалка, наверно, заметила бы это, она бы опять сказала какие-нибудь насмешливые и обидные для Кати слова. Но простое, доброе слово ободрения, вроде: «Ну вот, молодец, Кандаурова, совсем другой вид теперь»! – такого Дрыгалка не говорит и никогда не скажет. Она, наверно, и не умеет говорить такого! Окинув Катю быстрым, скользящим взглядом, Дрыгалка только, по своему обыкновению, обиженно поджимает губки. Что означает эта Дрыгалкина мимика – непонятно. Но совершенно ясно: она не выражает ни внимания, ни сочувствия к Кате, ни заботы о ней.
– Знаешь что? – говорит мне Лида Карцева, глядя на меня в упор умными серо-голубыми глазами. – Нехорошо, что о Кате Кандауровой заботятся только Маня и ее семья.
Что же мы ей – не подруги, что ли?
– Надо и нам тоже! – гудит басом Варя Забелина.
Мы стоим все в коридоре, в глубокой нише под одним из огромных окон, закрашенных до половины белой краской.
– Можно взять Катю к нам, – говорю я, – только я должна сперва спросить маму, разрешит ли она…
– Нет! – решительно отрезает Лида. – Это не дело, чтобы Катя каждый день из одной семьи в другую переходила. – Так что же делать?
– Нам надо сложиться, кто сколько может, – предлагает Лида, – и отдать эти деньги Мане. Потихоньку от Кати, понимаете? Чтобы Кате не было обидно.
– И чтобы Мане не было обидно! – вмешивается Варя Забелина. – Это надо на́ набалмошь делать. Я Маню знаю. Ее отец, Илья Абрамович, – учитель. Он мне уроки давал. Бедно живут они… А тут еще – Катя, лишний человек…
Нет, надо что-нибудь придумать, чтобы их не обидеть.
И тут, словно ее озарило, Варя предлагает:
– Надо сказать Мане, что нам обидно, почему мы ничем не помогаем Кате. «Нехорошо это, Маня! – надо сказать. – Ты все делаешь для Кати без нас. Мы тоже хотим!»
– Да, это будет правильно! – одобряет Лида. – Давайте после уроков пойдем ко мне. Моя мама, наверно, даст нам денег. А потом пойдем ко всем вам – тоже попросим.
– Моя мама даст наверное! – говорю я.
– И моя бабушка – тоже! – уверена Варя Забелина.
– Ну, а моя тетя, наверно, не даст… – в раздумье качает головой Меля Норейко. – Она ужасно не любит давать…
– Почему?
– Ну, «почему, почему»! Не знаю я почему… Наверно, она немножечко жядная, – объясняет Меля.
Мы и не заметили, как около оконной ниши, где мы стоим, скользнула как тень Дрыгалка.
– Что это вы тут шепчетесь? У нас правило: по углам шептаться нельзя! Это запрещается, медам!
– А мы не шепчемся… Мы громко разговариваем, – говорит Варя.
Во мне поднимается возмущение против Дрыгалки. Да что же это за наказание такое, что она всюду подкрадывается и все запрещает? Этого «нельзя»! Это «не разрешаю»!
Звонок прерывает наш разговор с Дрыгалкой.
– В класс, медам! На урок!
И Дрыгалка стремительно мчится в класс, за нею бегут Варя и Меля.
Мы с Лидой на несколько секунд остаемся стоять в нише.
– Ты – Саша, да? – спрашивает Лида. – Можно, я буду тебя Шурой звать? И, знаешь, давай дружить. Хочешь? – Очень хочу!
Так началась моя дружба с Лидой Карцевой. Она продолжалась и после окончания института – с перерывами, когда мы оказывались на много лет в разных городах, – но встречались мы неизменно сердечно и тепло.
Катя, как и прежде, сидит на парте рядом со мной. Но теперь я уже не злюсь на это, как в первый день. Ох, как стыдно мне теперь это вспоминать! Наоборот, я стараюсь чем могу выразить доброе отношение к ней. Я показываю ей нужную страницу в учебнике, объясняю ей то, чего она не понимает. У нее нет лишнего пера – я даю ей свое. Вообще стараюсь изо всех сил. (Меля бы сказала: «Ужясно!») Но все-таки так мягко заботиться о Кате, как Маня, не умею я.